Все дневные впечатления, каждое мое и чужое слово, каждая обида, каждый плевок, каждое унижение вновь проходили в моей памяти. Я разбирался в них с тем жгучим наслаждением и с той глубокой, страшной последовательностью, на которую только способен ум одинокого оскорбленного человека, и, воскрешая все эти подлые мелочи, я выкапывал со дна моей души такую гадкую грязь, что… Нет… о таких вещах даже и на суде, даже и в свою защиту нельзя говорить…
Друзья графа, проходя мимо моей кушетки, любили потешаться над ее убогим видом. Они называли ее прокрустовым ложем.
В тот день, когда я совершил преступление, один из знакомых графа, господин Лбов, пригласил всю компанию в ресторан вспрыснуть полученное им наследство. Я тоже стал одеваться. Когда мы вышли на лестницу, я нечаянно толкнул господина Лбова и извинился. Он отвечал:
— Ничего, пустяки…
И потом вдруг прибавил:
— Да вы, Федоров, напрасно и ехать-то беспокоитесь. Никто вас не приглашал.
Я остановился на крыльце, раздавленный этими жестокими словами. Гости шумно выходили на крыльцо в дверях кто-то из них крикнул:
— Идите и возлягте на ваше прокрустово ложе.
А другой подхватил:
— На ваше прохвостово ложе!
Они ушли, громко смеясь; я возвратился назад и лег на кушетку. У меня была смутная надежда, что они пожалеют о своих словах и пришлют за мной, но никто не приходил… Два или три часа я проплакал едкими слезами бессильного бешенства. «Прохвостово» ложе причиняло мне боль. Я поднялся. Ненависть к кушетке переполнила мое сердце. Я собрал несколько картонок из-под шляп, набил их старой газетной бумагой, облил керосином, поставил под кушетку и зажег. Все это время я был в каком-то забытьи…
Когда я очнулся, вся комната пылала. Я ужаснулся своего поступка и стал звать на помощь. Остальное вам уже известно, господа присяжные…
— Васька!.. Василь Васильевич…
— Мм… Оставь…
— Ваше сиятельство, соблаговолите проснуться.
— Убирайся к черту, идиот…
— Имею честь доложить вашему сиятельству, что у соседей часы только что пробили два… Позволю себе напомнить вашему сиятельству, что если ваше сиятельство опоздает в ломбард, то панталоны вашего сиятельства придется несть в ссудную кассу… Между тем вашей светлости, конечно, небезызвестно, что ни одна касса в городе не решается принимать на хранение этот предмет, столь драгоценный в архаическом отношении.
— Отвяжись, Федька… Хоть спать-то не мешай…
— В таком случае я, ваше сиятельство, буду вынужден — как глубоко мне это ни прискорбно — от мер кроткого увещевания перейти к мерам принудительного характера… Если ты, Васька, сейчас же не встанешь, я вылью тебе на голову воду из графина…
Угроза подействовала. Васька поднял со сложенного вчетверо сюртука, служившего ему вместо подушки, свою лохматую черноволосую голову и спросил хрипло:
— А который же час?
— Я же тебе сказал, третий. Вставай.
— Мм… Третий? — Васька принялся с закрытыми глазами, полулежа на кровати, чесать голову, потом волосатую грудь. Затем, сразу открыв глаза и как бы окончательно проснувшись, он сказал решительно:
— Ну что ж?.. Вставать так вставать… Вместе, что ли, пойдем, Федя?..
— А где же мы другое пальто возьмем, чтоб идти вместе?..
— Ах да, да, действительно… Ну, так ты подожди, я духом слетаю… Васька натянул уже на ногу правый сапог, как вдруг неожиданно ударил себя ладонью по лбу, сделал испуганное лицо и выразительно засвистал:
— Фью-ю. Вот тебе и обед…
— Что такое?
— Разве ты вчера не видал на столе записки?
— Нет.
— Пойди, прочти.
Федька, лежавший полуодетым на длинной кровати напротив Васьки, подошел к столу и взял небольшой клочок бумаги.
По мере того как он вслух разбирал наскоро набросанные карандашом иероглифы, лицо его омрачалось все более и более.
— «Не застал… извини… брюки… через два дня… до зарезу… предложение сделать… неловко… крепко жму… еще раз прошу…»
— Черт бы его побрал с его предложением! — закончил Федька энергичным восклицанием чтение записки. — Хороший сюрприз устроил, нечего сказать!
И он грузно бросился на свою кровать. Васька давно уже лежал, закутавшись до ушей одеялом.
Во всем господствовал беспорядок холодной комнаты «с мебелью». Куски сахара валялись на залитой чернилами скатерти вперемежку с табаком; два цветочных горшка с чахлыми кактусами, забросанные папиросными окурками, очевидно, заменяли собой пепельницы; разверстый настежь шкаф зиял полною пустотою; на комоде, под кривым, засиженным мухами зеркалом, красовался чей-то порыжелый башмак в соседстве с коробкою зубного порошка, восьмушкой чая и двумя пустыми пивными бутылками.
По своей профессии Васька Кобылин и Федька Выропаев были студентами Академии художеств. Уже третий год жили они неразлучно вместе, дружно разделяя хроническое безденежье, и обеды греческих кухмистерских, и холод нетопленных квартир, и всяческие козни и интриги квартирных хозяек. Оба обладали несомненным талантом: Федька — в области пейзажа, Васька — в сфере серьезной жанровой живописи. Товарищи называли их двумя Аяксами, так как они никуда не появлялись друг без друга.
Художники минут десять лежали молча. Наконец Васька первый нарушил молчание.
— Однако я голоден, как волк зимою, — сказал он мрачно.
Федька, которого никогда не покидало врожденное зубоскальство, тотчас же откликнулся:
— Ах, очень приятно… Значит, трюфели не окончательно убили аппетит вашей светлости… Ну что же, и отлично: пойдемте к Донону и закажемте небольшой завтрак… Как вы находите мою идею?